К.И.Чуковский. ЛИДИЯ ЧАРСКАЯ

(отрывки из статьи)

К.Чуковский в своём кабинете. Куоккала, 1910-е гг. Фото К.БуллыСлава богу: в России опять появился великий писатель, и я тороплюсь поскорее обрадовать этой радостью Россию.
Открыла нового гения маленькая девочка Лёля. Несколько лет назад Лёля заявила в печати:
«Из великих русских писателей я считаю своей любимой писательницей Л.А.Чарскую».
А девочка Ляля подхватила:
«У меня два любимых писателя: Пушкин и Чарская». <…>
Эти отзывы я прочитал в журнале «Задушевное слово», где издавна принято печатать переписку детей, и от души порадовался, что новый гений сразу всеми оценён и признан. Обычно мы чествуем наших великих людей лишь на кладбище, но Чарская, к счастью, добилась триумфов при жизни. Вся молодая Россия поголовно преклоняется перед нею, все Лилечки, Лялечки и Лёлечки. <…>
Детским кумиром доныне считался у нас Жюль Верн. Но куда же Жюлю Верну до Чарской! По отчёту одной библиотеки дети требовали в минувшем году сочинения:
Чарской — 790 раз,
Жюля Верна — 232 раза.
Не угнаться за ней старику Жюлю Верну! <…>
И не только вся Россия, от Тифлиса до Томска, но и вся Европа влюблена в Лидию Алексеевну; французы, немцы, англичане наперерыв переводят её книги, а в Чехии, например, читатели до того очарованы ею, что, по свидетельству того же «Задушевного слова», настойчиво зовут её в Прагу: осчастливьте! Но, к радости для России, великая наша соотечественница не покинула, не осиротила нас, и благодарная родина достойно наградила её: 3 октября 1910 года была открыта всероссийская подписка для учреждения (в институте или гимназии) стипендии Л.Чарской. Не говорите же, что мы не умеем чествовать наших великих людей!
Перелистываю книги Чарской и тоже упоён до безъязычия. В них такая грозовая атмосфера, что всякий очутившийся там тотчас же падает в обморок. Это мне нравится больше всего. У Чарской даже четырёхлетние дети никак не могут без обморока. Словно смерч, она налетает на них и бросает их на землю без чувств. <…>
Три обморока на каждую книгу — такова обычная норма.
К этому так привыкаешь, что как-то даже обидно, когда в повести «Люда Влассовская» героиня теряет сознание всего лишь однажды. Её и душат и режут, а она хоть бы что. Право, это даже невежливо. Такая толстая книга, и только один обморок! То ли дело другая великолепная повесть о девочке Нине Воронской: повесть ещё не закончена, а уж Нина впадала в бесчувствие ровно одиннадцать раз! Да и как же героям Чарской хоть неделю пробыть без обморока! Она только о том и заботится, чтобы довести этих детей до бесчувствия. Ураганы, пожары, разбойники, выстрелы, дикие звери, наводнения так и сыплются на них без конца, — и какую-то девочку похитили цыгане и мучают, пытают её; а другую — схватили татары и сию минуту убьют; а эта — у беглых каторжников, и они её непременно зарежут, а вот — кораблекрушение, а вот — столкновение поездов… <…>
Какая-то фабрика ужасов эти чудесные детские книжки, и вот до какого обалдения доходит в одной из них маленькая девочка Лизочка:
«Иглы страха мурашками бегали по моему телу (иглы мурашками! — К.Ч.)… Липкий пот выступил на лбу… Волосы отделились от кожи, и зубы застучали дробным стуком во рту… Мои глаза сомкнулись от ужаса» («Белые пелеринки», гл. 19).
И через несколько строчек, конечно:
«Я громко вскрикнула и лишилась сознания».
Нечего и говорить о том, что эти малые дети то и дело убегают из дому — в дебри, в тундры, в моря, в океаны, ежеминутно висят над бездонными пропастями и по всякому малейшему поводу покушаются на самоубийство.

II

Пробегаю воспалёнными глазами по этим огнедышащим книгам и натыкаюсь на такую страницу: маленькая девочка, калека, упала пред подругой на колени, целует ей руки, ноги и шепчет, истерически дрожа:
«Я злодейка пред тобою, а ты… ты — святая. Я поклоняюсь тебе!»
Это из повести Чарской «Записки маленькой гимназистки». Девочка целует чьи-то ноги! О, как, должно быть, болело, кричало, разрывалось её маленькое сердце, прежде чем в покаянной истерике она упала пред подругой на землю.
Ты понимаешь ли, милая Лялечка, что такое, когда крохотный ребёнок вдруг до бешенства возненавидит себя, и захочет себя оплевать, и, в жажде самоунижения, всосётся в твои ноги губами: «Бей меня, топчи, унижай: я — злодейка, а ты — святая!»
Чтобы успокоиться, беру другую книгу под безмятежным заглавием «Счастливчик». Но и в ней я с ужасом читаю, как этот самый Счастливчик падает пред кем-то на колени и лепечет, истерически дрожа:
«О, прогоните же меня, прогоните! Я не стою вашей ласки!» <…>
Я волнуюсь, я мучаюсь, но в новой книжке — «Щелчок» — маленький мальчик опять целует у кого-то сапоги, умоляя:
«Исхлещи меня кнутом до полусмерти!» <…>
И мне становится легче: я с отрадой начинаю замечать, что мазохическое лобызание рук и ног — самое обычное занятие у этих малолетник истериков. <…>
Я увидел, что истерика у Чарской ежедневная, регулярная, «от трёх до семи с половиною». Не истерика, а скорее гимнастика. Так о чём же мне, скажите, беспокоиться! Она так набила руку на этих обмороках, корчах, конвульсиях, что изготовляет их целыми партиями (словно папиросы набивает); судорога — её ремесло, надрыв — её постоянная профессия, и один и тот же «ужас» она аккуратно фабрикует десятки и сотни раз. И мне даже стало казаться, что никакой Чарской нет на свете, а просто — в редакции «Задушевного слова», где-нибудь в потайном шкафу, имеется заводной аппаратик с дюжиной маленьких кнопочек, и над каждой кнопочкой надпись: «Ужас», «Обморок», «Болезнь», «Истерика», «Злодейство», «Геройство», «Подвиг», — и что какой-нибудь сонный мужчина, хотя бы служитель редакции, по вторникам и по субботам засучит рукава, подойдёт к аппаратику, защёлкает кнопками, и через два или три часа готова новая вдохновенная повесть, азартная, вулканически-бурная, — и, рыдая над её страницами, кто же из детей догадается, что здесь ни малейшего участия души, а всё винтики, пружинки, колесики!..
Конечно, я рад приветствовать эту новую победу механики. Ведь сколько чувств, сколько вдохновений затрачивал человек, чтоб создать «произведение искусства»! Теперь наконец-то он свободен от ненужных творческих мук!
Но всё же что-то тусклое, бездушно-машинное чудится в этих страницах. Как и всякие фабричные изделия, как и всякий гуртовой товар, книги, созданные этим аппаратом, чрезвычайно меж собою схожи, и только по цвету переплёта мы можем их различить. <…>

III

Что же это такое, обожаемая Лидия Алексеевна? Как это случилось, что вы превратились в машину? Долго ли вам ещё придётся фабриковать по готовым моделям всё те же ужасы, те же истерики, те же катастрофы и обмороки? Кто проклял вас таким страшным проклятием? Как, должно быть, вам самой опостылели эти истёртые слова, истрёпанные образы, застарелые, привычные эффекты, и с каким, должно быть, скрежетом зубовным, мучительно себя презирая, вы в тысячный раз выводите всё то же, всё то же, всё то же…
Но, к счастью, вы и до сих пор не догадались о вашем позоре, и, когда простодушные младенцы воспевают вас, как счастливую соперницу Пушкина, вы приемлете эти гимны как должное. Я тоже почитаю вас гением, гением пошлости. Превратить свою душу в машину, чувствовать и думать по инерции! Если какой-нибудь Дюркгейм захочет написать философский трактат «О пошлости», рекомендую ему сорок томов сочинений Лидии Чарской. Лучшего материала ему не найти. Здесь так полно и богато представлены все оттенки и переливы этого малоисследованного социального явления: банальность, вульгарность, тривиальность, безвкусица, фарисейство, ханжество, филистерство, косность (огромная коллекция! великолепный музей!), что наука должна быть благодарна трудолюбивой писательнице.
Особенно недосягаема Чарская в пошлости патриото-казарменной: «Мощный Двуглавый Орёл», «Обожаемый Россией монарх» — это у неё на каждом шагу, и не мудрено, что унтеры Пришибеевы приветствуют её радостным ржанием, а какой-то Ревунов-Караулов отдал даже такой приказ:
«Книга г-жи Чарской должна быть приобретена в каждой семье, имеющей какое бы то ни было соприкосновение… с кавалерией». <…>
Недаром Главное управление военно-учебных заведений так настойчиво рекомендует её в ротные библиотеки кадетских корпусов: её книги — лучшая прививка детским душам казарменных чувств. Но неужто начальство не заметило, что даже своё ураизготовляет она по-машинному:
«Русские бежали по пятам, кроша, как месиво, бегущих», — пишет она в «Грозной дружине».
«Красавец атаман ни на минуту на переставал крошить своей саблей врага».
«Началось крошево…» <…>
Только и знает, бедняга, что «крошили», «кроша», «крошить», — зарядила одно, как граммофон. Так что хоть и читаешь: «ура», а чувствуешь: «трижды наплевать». Мёртвая, опустошённая душа! И когда дошло до того, что христолюбивое воинство ночью «искрошило» беззащитных спящих, она пролепетала с институтской ужимкою:
«Сладкое чувство удовлетворённой мести!»
И, умиляясь, рассказала детям, как один христолюбивый воин поджаривал «иноверцам» пятки, собственно, поджаривал не сам, а только приказал, чтобы поджарили; сам же отошёл и отвернулся, и оттого, что он отвернулся, Чарская растроганно (но не совсем грамотно!) воскликнула:
«Великодушная, добрая душа!»
Институтскую бонбошку нужно иметь вместо сердца, чтобы дойти до такого тартюфства!

IV

Чарская — институтка. Она и стихами и прозой любит воспевать институт, десятки книг посвящает институту и всё-таки ни разу не заметила, что, по её же рассказам, институт есть гнездилище мерзости, застенок для калечения детской души; подробно рисуя все ужасы этого мрачного места, она ни на миг не усомнилась, что рассказывает умилительно трогательное; пишет сатиры и считает их одами. Для нас её «Записки институтки» суть «Записки из «Мёртвого дома», но она-то, вспоминая институт, восклицает о нём беспрестанно:

Когда весёлой чередою
Мелькает в мыслях предо мною
Счастливых лет весёлый рой,
Я точно снова оживаю,—

и, должно быть, весьма удивилась бы, если бы кто-нибудь ей сообщил, что именно благодаря её книгам мы возненавидели лютою ненавистью этот «весёлый рой», мелькающий «весёлой чередою».
Поцелуи, мятные лепёшки, мечты о мужчинах, истерики, реверансы, затянутые корсеты, невежество, леденцы и опять поцелуи — таков в её изображении институт.
Никаких идейных тревог и кипений, столь свойственных лучшим слоям молодёжи. Вот единственный умственный спор, подслушанный Чарской в институте: «Если явится дух мертвеца, делать ли духу реверанс?»
Когда девушки, окончив институт, вступают в жизнь, начальница, по утверждению Чарской, заповедует им:
«Старайтесь угодить вашим будущим хозяевам (!!!)».
И даже эта холопья привычка лобзать руки, падать на колени прививается им в институте: «если maman не простит Лотоса, — поучает одна институтка другую, — ты, Креолочка, на колени бух!» И даже воспитательница шепчет малюткам: «На колени все! просите княгиню простить вас».
И когда, как по команде, сорок девочек опустились на колени, Чарская в умилении пишет: «Это была трогательная картина».
Эта была гнусная картина, подумает всякий, кто не был институтской парфеткой. <…>
Теперь, когда русская казённая школа потерпела полное банкротство даже в глазах Передонова, только Чарская может с умилением рассказывать, как в каких-то отвратительных клетках взращивают ненужных для жизни, запуганных, суеверных, как дуры, жадных, сладострастно-мечтательных, сюсюкающих, лживых истеричек. <…>
Вся эта система как будто нарочно к тому и направлена, чтобы из талантливых, впечатлительных девочек выходили пустые жеманницы с куриным мировоззрением и опустошённой душой. Не будем же слишком строги к обожаемой Лидии Алексеевне!


ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые статья К.Чуковского «Лидия Чарская» была опубликована в газете «Речь» в сентябре 1912 года.
Текст приводится в сокращении по изданию: Чуковский К.И. Собр. соч.: В 6 т. — М.: Худож. лит., 1969. — Т. 6. — С. 150-162.

«Задушевное слово» — еженедельный журнал для детей. Издание было основано одним из крупнейших российских издателей и книготорговцев второй половины XIX века — Маврикием Осиповичем Вольфом. Журнал выходил на протяжении почти тридцати лет (1876-1917/18?) с небольшим трёхлетним перерывом. Первоначально издавалось четыре варианта журнала. Но с 1878 года осталось только два — для детей младшего и старшего возраста. В журнале печатались такие известные авторы того времени, как Л.Чарская, К.Лукашевич, Т.Щепкина-Куперник, А.Пчельникова.

Дюркгейм — Эмиль Дюркгейм (1858-1917), французский учёный, один из создателей социологии как самостоятельной науки. На рубеже XIX-XX вв. научные работы Э.Дюркгейма были широко известны в Европе, в том числе и в России.

Унтер Пришибеев — герой одноимённого рассказа А.П.Чехова.

Ревунов-Караулов — тоже герой А.П.Чехова из пьесы «Свадьба».

Бонбошка — (от фр. bonbon) — конфетка.

«Записки из «Мёртвого дома» — роман Ф.М.Достоевского.

Парфетка — (от фр. parfete  совершенная) — воспитанница, отличающаяся примерным поведением. К слову сказать, неуспевающих учениц называли «мовешками».

Передонов — вероятно, речь идёт об Ардальоне Борисовиче Передонове, герое романа Ф.К.Сологуба «Мелкий бес». В начале ХХ века имя этого учителя словесности из провинциальной гимназии стало нарицательным.


ДОПОЛНЕНИЯ

В начале прошлого века книги Лидии Чарской не раз подвергались резкой, но заслуженной критике. И литературоведы, и педагоги укоряли писательницу за сумбурность, истеричность, надуманность, примитивность её произведений. Но, пожалуй, только К.И.Чуковскому удалось нарисовать яркий и точный портрет литературного, а вернее, псевдолитературного явления, каковым было творчество Лидии Алексеевны.
Вместе с тем, развенчивая «гения пошлости», Чуковский в полемическом задоре не смог или не захотел объяснить, почему же дети так «обожают» Чарскую.
Попытки проанализировать этот феномен предпринимались другими авторами. Тогда же, в начале прошлого века, Т-во М.О.Вольф напечатало книгу В.Русакова «За что дети любят Чарскую?» Однако она оказалась слишком беспомощной, чтобы ответить на этот вопрос, и достойным противовесом блестящей статье Чуковского не стала.
И всё же в рубрике «Суть дела», вероятно, следует обозначить и противоположную точку зрения, попытаться взглянуть на творчество Чарской глазами её юных обожателей.
Вот как вспоминали о книгах Лидии Алексеевны известные писатели Леонид Пантелеев и Борис Васильев.

Леонид Пантелеев:
Среди многих умолчаний, которые лежат на моей совести, должен назвать Лидию Чарскую, моё горячее детское увлечение этой писательницей. В повести [автор имеет в виду свою повесть «Лёнька Пантелеев» — И.К.) Лёнька читает Диккенса, Твена, Тургенева, Достоевского, Писемского, Леонида Андреева… Всех этих авторов читал в этом возрасте и я. Но несколько раньше познакомился я с Андерсеном и был околдован его сказками. А год-два спустя ворвалась в мою жизнь Чарская. Сладкое упоение, с каким я читал и перечитывал её книги, отголосок этого упоения до сих пор живёт во мне — где-то там, где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства, самые дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны.
Прошло не так уж много лет, меньше десяти, пожалуй, и вдруг я узнаю, что Чарская — это очень плохо, что это нечто непристойное, эталон пошлости, безвкусицы, дурного тона. Поверить всему этому было нелегко, но вокруг так настойчиво и беспощадно бранили автора «Княжны Джавахи», так часто слышались грозные слова о борьбе с традициями Чарской — и произносил эти слова не кто-нибудь, а мои уважаемые учителя и наставники Маршак и Чуковский, что в один несчастный день я, будучи уже автором двух или трёх книг для детей, раздобыл через знакомых школьниц роман Л.Чарской и сел его перечитывать.
Можно ли назвать разочарованием то, что со мной случилось? Нет, это слово здесь неуместно. Я просто не узнал Чарскую, не поверил, что это она, — так разительно несхоже было то, что я теперь читал, с теми шорохами и сладкими снами, которые сохранила моя память, с тем особым миром, который называется Чарская, который и сегодня ещё трепетно живёт во мне.
Это не просто громкие слова, это истинная правда. Та Чарская очень много для меня значит. Достаточно сказать, что Кавказ, например, его романтику, его небо и горы, его гортанные голоса, всю прелесть его я узнал и полюбил именно по Чарской, задолго до того, как он открылся мне в стихах Пушкина и Лермонтова.
И вот я читаю эти ужасные, неуклюжие и тяжёлые слова, эти оскорбительно не по-русски сколоченные фразы и недоумеваю: неужели таким же языком написаны и «Княжна Джаваха», и «Мой первый товарищ», и «Газават», и «Щелчок» и «Вторая Нина»?..
Убеждаться в этом я не захотел, перечитывать другие романы Л.Чарской не стал. Так и живут со мной и во мне две Чарские: одна та, которую я читал и любил до 1917 года, и другая — о которую вдруг так неприятно споткнулся где-то в начале тридцатых. Может быть, мне стоило сделать попытку понять: в чём же дело? Но, откровенно говоря, не хочется проделывать эту операцию на собственном сердце. Пусть уж кто-нибудь другой попробует разобраться в этом феномене. А я свидетельствую: любил, люблю, благодарен за всё, что она мне дала как человеку и, следовательно, как писателю тоже (из статьи «Как я стал детским писателем»).

Борис Васильев:
Если Григорий Петрович Данилевский впервые представил мне историю не как перечень дат, а как цепь деяний давно почивших людей, то другой русский писатель сумел превратить этих мертвецов в живых, понятных и близких мне моих соотечественников. Имя этого писателя некогда знали дети всей читающей России, а ныне оно прочно забыто, и если когда и поминается, то непременно с оттенком насмешливого пренебрежения. Я говорю о Лидии Алексеевне Чарской, чьи исторические повести — при всей их наивности! — не только излагали популярно русскую историю, но и учили восторгаться ею. А восторг перед историей родной страны есть эмоциональное выражение любви к ней. И первые уроки этой любви я получил из «Грозной дружины», «Дикаря», «Княжны Джавахи» и других повестей детской писательницы Лидии Чарской.

Примечания и дополнения подготовила

Ирина Казюлькина

 

Читать об авторе на Продетлит