наверх
КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ О РУВИМЕ ФРАЕРМАНЕ
10 февраля 2007
К.Г.Паустовский

РУВИМ ФРАЕРМАН

К.Г.Паустовский. ФотографияР.И.Фраерман. Фотография, 1925 г.Батумская зима 1923 года ничем не отличалась от обычных тамошних зим. Как всегда, лил, почти не переставая, тёплый ливень. Бушевало море. Над горами клубился пар.
На раскалённых мангалах шипела баранина. Едко пахло водорослями — прибой намывал их вдоль берега бурыми валами. Из духанов сочился запах кислого вина. Ветер разносил его вдоль дощатых домов, обитых жестью.
Дожди шли с запада. Поэтому стены батумских домов, выходившие на запад, обивали жестью, чтобы они не гнили.
Вода хлестала из водосточных труб без перерыва по нескольку суток. Шум этой воды был для Батума настолько привычным, что его уже перестали замечать.
В такую вот зиму я познакомился в Батуме с писателем Фраерманом. Я написал слово «писатель» и вспомнил, что тогда ни Фраерман, ни я ещё не были писателями. В то время мы только мечтали о писательстве, как о чём-то заманчивом и, конечно, недостижимом.
Я работал тогда в Батуме в морской газете «Маяк» и жил в так называемом «Бордингаузе» — гостинице для моряков, отставших от своих пароходов.
Я часто встречал на улицах Батума низенького, очень быстрого человека со смеющимися глазами. Он бегал по городу в старом чёрном пальто. Полы пальто развевались от морского ветра, а карманы были набиты мандаринами. Человек этот всегда носил с собой зонтик, но никогда его не раскрывал. Он просто забывал это делать.
Я не знал, кто этот человек, но он нравился мне своей живостью и прищуренными весёлыми глазами. В них, казалось, всё время перемигивались всякие интересные и смехотворные истории.
Вскоре я узнал, что это батумский корреспондент Российского телеграфного агентства — РОСТА и зовут его Рувим Исаевич Фраерман. Узнал и удивился, потому что Фраерман был гораздо больше похож на поэта, чем на журналиста.
Знакомство произошло в духане с несколько странным названием «Зелёная кефаль». (Каких только названий не было тогда у духанов, начиная от «Симпатичного друга» и кончая «Не заходи, пожалуйста».)
Был вечер. Одинокая электрическая лампочка то наливалась скучным огнём, то умирала, распространяя желтоватый сумрак.
За одним из столиков сидел Фраерман с известным всему городу вздорным и желчным репортёром Соловейчиком.
Тогда в духанах полагалось сначала бесплатно пробовать все сорта вина, а потом уже, выбрав вино, заказать одну-две бутылки «за наличный расчёт» и выпить их с поджаренным сыром сулугуни.
Хозяин духана поставил на столик перед Соловейчиком и Фраерманом закуску и два крошечных персидских стаканчика, похожих на медицинские банки. Из таких стаканчиков в духанах всегда давали пробовать вино.
Желчный Соловейчик взял стаканчик и долго, с презрением рассматривал его на вытянутой руке.
— Хозяин, — сказал он наконец угрюмым басом, — дайте мне микроскоп, чтобы я мог рассмотреть, стакан это или напёрсток.
После этих слов события в духане начали разворачиваться, как писали в старину, с головокружительной быстротой.
Хозяин вышел из-за стойки. Лицо его налилось кровью. В глазах сверкал зловещий огонь. Он медленно подошёл к Соловейчику и спросил вкрадчивым, но мрачным голосом:
— Как сказал? Микроскопи?
Соловейчик не успел ответить.
— Нет для тебя вина! — закричал страшным голосом хозяин, схватил за угол скатерть и сдёрнул её широким жестом на пол. — Нет! И не будет! Уходи, пожалуйста!
Бутылки, тарелки, жареный сулугуни — всё полетело на пол. Осколки со звоном разлетелись по всему духану. За перегородкой вскрикнула испуганная женщина, а на улице зарыдал, икая, осёл.
Посетители вскочили, зашумели, и только один Фраерман начал заразительно хохотать.
Он смеялся так искренне и простодушно, что постепенно развеселил и всех посетителей духана. А потом и сам хозяин, махнув рукой, заулыбался, поставил перед Фраерманом бутылку лучшего вина — изабеллы — и сказал примирительно Соловейчику:
— Зачем ругаешься? Скажи по-человечески. Разве русского языка не знаешь?
Я познакомился после этого случая с Фраерманом, и мы быстро сдружились. Да и трудно было не подружиться с ним — человеком открытой души, готовым пожертвовать всем ради дружбы.
Нас объединила любовь к поэзии и литературе. Мы просиживали ночи напролёт в моей тесной каморке и читали стихи. За разбитым окном шумело во мраке море, крысы упорно прогрызали пол, порой вся наша еда за день состояла из жидкого чая и куска чурека, но жизнь была прекрасна. Чудесная действительность дополнялась строфами Пушкина и Лермонтова, Блока и Багрицкого (его стихи тогда впервые попали в Батум из Одессы), Тютчева и Маяковского.
Мир для нас существовал, как поэзия, а поэзия — как мир. <…>
Фраерман недавно приехал с Дальнего Востока, из Якутии. Там он сражался в партизанском отряде против японцев. Длинные батумские ночи были заполнены его рассказами о боях за Николаевск-на-Амуре, об Охотском море, Шантарских островах, буранах, гиляках и тайге.
В Батуме Фраерман начал писать свою первую повесть о Дальнем Востоке. Называлась она «На Амуре». Потом, после многих авторских придирчивых исправлений, она появилась в печати под названием «Васька-гиляк». Тогда же в Батуме Фраерман начал писать свой «Буран» — рассказ о человеке в гражданской войне, повествование, полное свежих красок и отмеченное писательской зоркостью.
Удивительной казалась любовь Фраермана к Дальнему Востоку, его способность ощущать этот край как свою родину. Фраерман родился и вырос в Белоруссии, в городе Могилёве на Днепре, и его юношеские впечатления были далеки от дальневосточного своеобразия и размаха — размаха во всём, начиная от людей и кончая пространствами природы. <…>
Книги Фраермана — совсем не краеведческие. Обычно книги по краеведению отличаются излишней описательностью. За чертами быта жителей, за перечислением природных богатств края и всех прочих его особенностей исчезает то, что является главным для познания края, — чувство края как целого. Исчезает то особое поэтическое содержание, которое присуще каждой области страны. <…>
Книги Фраермана замечательны тем, что очень точно передают поэзию Дальнего Востока. Можно открыть наугад любую из его дальневосточных повестей — «Никичен», «Ваську-гиляка», «Шпиона» или «Собаку Динго» и почти на каждой странице найти отблески этой поэзии. Вот отрывок из «Никичен».
«Никичен вышла из тайги. Ветер пахнул ей в лицо, высушил росу на волосах, зашуршал под ногами в тонкой траве. Кончился лес. Его запах и тишина остались за спиной Никичен. Только одна широкая лиственница, словно не желая уступать морю, росла у края гальки и, корявая от бурь, качала раздвоенной вершиной. На самой верхушке сидел, нахохлившись, орёл-рыболов. Никичен тихо обошла дерево, чтобы не потревожить птицу. Кучи наплавного леса, гниющих водорослей и дохлой рыбы обозначали границу высоких приливов. Пар струился над ними. Пахло влажным песком. Море было мелко и бледно. Далеко из воды торчали скалы. Над ними серыми стаями носились кулики. Между камнями ворочался прибой, качая листья морской капусты. Его шум окутал Никичен. Она слушала. Раннее солнце отражалось в её глазах. Никичен взмахнула арканом, будто хотела накинуть его на эту тихую зыбь, и сказала: «Капсе дагор, Ламское море!» (Здравствуй, Ламское море!)»
Прекрасны и полны свежести картины леса, рек, сопок, даже отдельных цветов-саранок — в «Собаке Динго».
Весь край в рассказах Фраермана как бы появляется из утреннего тумана и торжественно расцветает под солнцем. И, закрывая книгу, мы чувствуем себя наполненными поэзией Дальнего Востока.
Но главное в книгах Фраермана — это люди. Пожалуй, никто из наших писателей ещё не говорил о людях разных народностей Дальнего Востока — о тунгусах, гиляках, нанайцах, корейцах — с такой дружеской теплотой, как Фраерман. Он вместе с ними воевал в партизанских отрядах, погибал от гнуса в тайге, спал у костров на снегу, голодал и побеждал. И Васька-гиляк, и Никичен, и Олешек, и мальчик Ти-Суеви и, наконец, Филька — всё это кровные друзья Фраермана, люди преданные, широкие, полные достоинства и справедливости. <…>
Выражение «добрый талант» имеет прямое отношение к Фраерману. Это — талант добрый и чистый. Поэтому Фраерману удалось с особой бережностью прикоснуться к таким сторонам жизни, как первая юношеская любовь.
Книга Фраермана «Дикая собака Динго, или Повесть о первой любви» — это полная света, прозрачная поэма о любви между девочкой и мальчиком. Такая повесть могла быть написана только хорошим психологом.
Поэтичность этой вещи такова, что описание самых реальных вещей сопровождается ощущением сказочности.
Фраерман не столько прозаик, сколько поэт. Это определяет многое как в его жизни, так и в творчестве.
Сила воздействия Фраермана и заключена главным образом в этом его поэтическом видении мира, в том, что жизнь предстаёт перед нами на страницах его книг в своей прекрасной сущности. <…>
Может быть, поэтому Фраерман иной раз предпочитает писать для юношества, а не для взрослых. Непосредственное юношеское сердце ему ближе, чем умудрённое опытом сердце взрослого человека.
Как-то так случилось, что с 1923 года жизнь Фраермана довольно тесно переплеталась с моей и почти весь его писательский путь прошёл у меня на глазах. В его присутствии жизнь всегда оборачивалась к вам своей привлекательной стороной. Даже если бы Фраерман не написал ни одной книги, то одного общения с ним было бы достаточно, чтобы погрузиться в весёлый и неспокойный мир его мыслей и образов, рассказов и увлечений.
Сила рассказов Фраермана усиливается его тонким юмором. Этот юмор то трогателен (как в рассказе «Писатели приехали»), то резко подчёркивает значительность содержания (как в рассказе «Путешественники вышли из города»). Но кроме юмора в своих книгах, Фраерман ещё удивительный мастер юмора в самой жизни, в своих устных рассказах. Он широко владеет даром, который встречается не так уж часто, — способностью относиться с юмором к самому себе. <…>
В жизни каждого писателя бывают годы спокойной работы, но бывают иногда годы, похожие на ослепительный взрыв творчества. Одним из таких подъёмов, таких «взрывов» в жизни Фраермана и ряда других, родственных ему по духу писателей, было начало тридцатых годов. То были годы шумных споров, напряжённой работы, нашей писательской молодости и, пожалуй, наибольших писательских дерзаний.
Сюжеты, темы, выдумки и наблюдения бродили в нас, как молодое вино. Стоило сойтись за банкой свинобобовых консервов и кружкой чая Гайдару, Фраерману и Роскину, как тотчас же возникало поразительное соревнование эпиграмм, рассказов, неожиданных мыслей, поражавших своей щедростью и свежестью. Смех порой не затихал до утра. Литературные планы возникали внезапно, тотчас обсуждались, приобретали порой фантастические очертания, но почти всегда выполнялись.
Тогда уже все мы вошли в широкое русло литературной жизни, уже выпускали книги, но жили всё так же, по-студенчески, и временами Гайдар, или Роскин, или я гораздо сильнее, чем своими напечатанными рассказами, гордились тем, что нам удалось незаметно, не разбудив бабушку Фраермана, вытащить ночью из буфета последнюю припрятанную ею банку консервов и съесть их с невероятной быстротой. Это было, конечно, своего рода игрой, так как бабушка — человек неслыханной доброты — только делала вид, что ничего не замечает.
То были шумные и весёлые сборища, но никто из нас не мог бы допустить и мысли, что они возможны без бабушки, — она вносила в них ласковость, теплоту и порой рассказывала удивительные истории из своей жизни, прошедшей в степях Казахстана, на Амуре и во Владивостоке.
Гайдар всегда приходил с новыми шутливыми стихами. Однажды он написал длинную поэму обо всех юношеских писателях и редакторах Детского издательства. Поэма эта затерялась, забылась, но я помню весёлые строки, посвящённые Фраерману:

В небесах над всей вселенной
Вечной жалостью томим,
Зрит небритый, вдохновенный,
Всепрощающий Рувим…

Это была дружная семья — Гайдар, Роскин, Фраерман, Лоскутов. Их связывала и литература, и жизнь, и подлинная дружба, и общее веселье. <…>
Вторая полоса жизни Фраермана после Дальнего Востока была накрепко связана со Средней Россией.
Фраерман — человек, склонный к скитальчеству, исходивший пешком и изъездивший почти всю Россию, нашёл, наконец, свою настоящую родину — Мещорский край, лесной прекрасный край к северу от Рязани. <…>
С 1932 года каждое лето, осень, а иногда и часть зимы Фраерман проводит в Мещорском крае, в селе Солотче, в бревенчатом и живописном доме, построенном в конце девятнадцатого века гравёром и художником Пожалостиным.
Постепенно Солотча стала второй родиной и для друзей Фраермана. Все мы, где бы мы ни находились, куда бы нас ни забрасывала судьба, мечтали о Солотче, и не было года, когда бы туда, особенно по осени не приезжали на рыбную ловлю, на охоту или работать над книгами и Гайдар, и Роскин, и я, и Георгий Шторм, и Василий Гроссман, и многие другие. <…>
Невозможно припомнить и сосчитать, сколько ночей мы провели с Фраерманом то в палатках, то в избах, то на сеновалах, то просто на земле на берегах Мещорских озёр и рек, в лесных чащах, сколько было всяких случаев — то опасных, то трагических, то смешных, — сколько мы наслышались рассказов и небылиц, к каким богатствам народного языка мы прикоснулись, сколько было споров и смеха и осенних ночей, когда особенно легко писалось в бревенчатом доме, где на стенах прозрачными каплями тёмного золота окаменела смола. <…>

1948
К.Г.Паустовский и Р.И.Фраерман. Фотография, 1955 г.
ВЕСЁЛЫЙ ПОПУТЧИК
(глава из повести «Бросок на юг»)

На улицах Батума я часто встречал маленького человека в расстёгнутом старом пальто. Он был ниже меня ростом, этот весёлый, судя по его глазам, гражданин.
Ко всем, кто был ниже меня, я испытывал дружеское расположение. Просто мне было легче жить на свете, если находились такие люди. Хотя и ненадолго, но я переставал стесняться своего роста. <…>
Дожди в Батуме могли длиться неделями. Мои ботинки никогда не просыхали. Если бы не это обстоятельство, вызывающее приступы малярии, то я давно примирился бы с дождями. <…>
…Свет ламп во время таких дождей кажется особенно уютным, помогает читать, а то даже и вспоминать стихи. И мы их вспоминали вместе с маленьким человеком. Фамилия его была Фраерман, а звали его в разных случаях жизни по-разному: Рувим Исаевич, Рувим, Рувец, Рува, Рувочка и, наконец, Херувим. Это последнее прозвище придумал Миша Синявский, и никто, кроме Миши, его не повторял. <…>
Фраерман попал в редакцию «Маяка» очень просто.
Для газеты нужны были телеграммы Российского телеграфного агентства (РОСТА). Мне сказали, что для этого надо пойти к корреспонденту РОСТА по Батуму Фраерману и договориться с ним.
Фраерман жил в гостинице с пышным названием «Мирамаре». Вестибюль гостиницы был расписан темноватыми фресками с видами Везувия и апельсиновых рощ в Сицилии.
Фраермана я застал в позе «мученика пера». Он сидел за столом и, схватившись левой рукой за голову, правой что-то быстро писал и при этом тряс ногой.
Я тотчас узнал в нём того маленького незнакомца с развевающимися полами пальто, который так часто растворялся передо мной в дождливой перспективе батумских улиц.
Он отложил перо и посмотрел на меня смеющимися, добрыми глазами. Покончив с телеграммами РОСТА, мы тотчас же заговорили о поэзии.
Я заметил, что все четыре ножки кровати в номере стояли в четырёх тазах с водой. Оказывается, это было единственное средство от скорпионов, бегавших по всей гостинице и вызывавших оторопь у постояльцев.
В комнату вошла коренастая женщина в пенсне, подозрительно посмотрела на меня, покачала головой и сказала очень тонким голосом:
— Мало я имею мороки с одним поэтом, с Рувимом, так он уже нашёл себе второго дружка — поэта. Это же чистое наказание!
Это была жена Фраермана. Она всплеснула руками, рассмеялась и тотчас же начала жарить на керосинке яичницу-глазунью с колбасой. <…>
С тех пор Фраерман забегал в редакцию по нескольку раз в день. Иногда он оставался ночевать.
Все самые интересные разговоры происходили ночью. Фраерман рассказывал свою биографию, и я, конечно, завидовал ему.
Сын бедного маклера по дровяным делам из города Могилёва-губернского, Фраерман, как только вырвался из семьи, бросился в гущу революции и народной жизни. Его понесло по всей стране, с запада на восток, и остановился он только на берегу Охотского (Ламского) моря. <…>
Фраерман вступил в отряд партизана Тряпицына в Николаевске-на-Амуре. Город этот был похож по своим нравам на города Клондайка.
Фраерман дрался с японцами, голодал, блуждая с отрядом по тайге, и всё тело у него под швами гимнастёрки было покрыто кровавыми полосами и рубцами — комары прокусывали одежду только на швах, где можно было засунуть тончайшее жало в тесный прокол от иглы.
Амур походил на море. Вода курилась туманами. Весной в тайге вокруг города зацвели саранки. С их цветением пришла, как всегда неожиданно, большая и тяжкая любовь к нелюбящей женщине.
Я помню, что там, в Батуме, после рассказов Фраермана я ощущал эту жестокую любовь как собственную рану.
Я видел всё: и бураны, и лето на море с его дымным воздухом, и кротких гиляцких детей, и косяки кеты, и оленей с глазами удивлённых девочек.
Я начал уговаривать Фраермана записать всё, что он рассказывал. Фраерман согласился не сразу, но писать начал с охотой. По всей своей сути, по отношению к миру и людям, по острому глазу и способности видеть то, что никак не замечают другие, он был, конечно, писателем.
Он начал писать и сравнительно быстро закончил повесть «На Амуре». Впоследствии он переменил её название на «Васька-гиляк». Она была напечатана в журнале «Сибирские огни». С этого времени в литературу вошёл ещё один молодой писатель, отличавшийся проницательностью и добротой.
Теперь по ночам мы не только занимались разговорами, но и читали и правили повесть Фраермана.
Мне она нравилась: в ней было заложено много того ощущения, какое можно назвать «дыханием пространства» или — ещё точнее — «дыханием больших пространств». <…>
С батумских времён наши жизни — фраермановская и моя — множество лет шли бок о бок, взаимно друг друга обогащая.
Чем мы обогащали друг друга? Очевидно, своим любопытством к жизни, ко всему, что происходило вокруг, самым приятием мира в его поэтической сложности, любовью к земле, к своей стране, к своему народу, любовью очень кровной, простой, вросшей в сознание тысячами самых мельчайших корней. И если корни растения могут пробить землю, почву, на какой они растут, взять её влагу, её соли, её тяжесть и её загадки, то мы любили жизнь именно так. Я говорю здесь «мы», так как уверен, что у Фраермана отношение к природе походило на моё. <…>


ПРИМЕЧАНИЯ

Очерк К.Паустовского «Рувим Фраерман» приводится с сокращениями по изданию: Паустовский К.Г. Собр. соч.: В 8 т. — М.: Худож. лит., 1967-1970. — Т. 8. — С. 26-34.
Глава «Весёлый попутчик» из повести К.Паустовского «Бросок на юг» (по словам автора, пятой по счёту из автобиографического цикла «Повесть о жизни») приводится с сокращениями по изданию: Паустовский К.Г. Бросок на юг // Паустовский К.Г. Собр. соч.: В 8 т. — М.: Худож. лит., 1967-1970. — Т. 5. — С. 216-402.

Лоскутов Михаил Петрович (1906-1940) — русский советский писатель. Родился в Курске. С 15 лет на журналистской работе. Летом 1926 года переехал в Ленинград. В 1928 году вышли в свет три его книги, одна из которых — «Конец мещанского переулка» — представляет собой сборник юмористических рассказов, очерков и фельетонов. О покорении пустыни Каракумы — книги очерков и рассказов для детей «Тринадцатый караван» (1933, переизд. — 1984) и «Рассказы о дорогах» (1935). Детям адресованы также «Рассказы о говорящей собаке» (переизд. — 1990).

Роскин Александр Иосифович (1898-1941) — русский советский писатель, литературовед, театральный и литературный критик. Родился в Москве. Погиб на фронте в годы Великой Отечественной войны. Автор биографической повести для детей об А.П.Чехове:
Роскин А.И. Чехов: Биогр. повесть. — М.-Л.: Детиздат, 1939. — 232 с. — (Жизнь замечат. людей).
Роскин А.И. Чехов: Биогр. повесть. — М.: Детгиз, 1959. — 174 с.

РОСТА (Российское телеграфное агентство) — центральный информационный орган Советского государства с сентября 1918 года до июля 1925 года. После образования ТАСС (Телеграфного агентства Советского Союза) РОСТА стало агентством РСФСР. В марте 1935 года РОСТА было ликвидировано, а его функции переданы ТАСС.

Ольга Мургина